От заката до восхода. Документальный рассказ
… Небо в плоской степи начинается у самой земли. Ни горы, ни кроны, ни крыши его не теснят. И столь же едина, просторна, величава казахская степь.
Лучи солнца, в полдень стройные, как молодежь, к вечеру сутулятся, подкошенные собственным пялом, никнут и стелются по земле, как выгоревшая трава.
Предзакатная голубизна сгустилась у горизонта до синевы. Будто натекла туда с потного небосклона за месяцы зноя.
Не озеро ли?.. Озеро.
Синее озеро. Низкое солнце. Желтая степь. Зеленый камыш. Коричневый ил под остеклевшей водой.
Ил вспучивается у подошв и обволакивает утопающие пальцы, как дым. Дым не рассеивается – вода в непроточной чаше неподвижна.
Дотягиваюсь до незамутненной поверхности, пью.
Поодаль от меня что-то плюхнулось в камышах.
Вода входит в горла круглыми глотками, они прокатываются в желудок со стуком шаров…
– Эй!? – негромко, вопрошающе окликнул кто-то за спиной.
Звук перелетел через меня и как упал в воду – в камышах опять раздался всплеск.
Разогнувшись и лишь тогда разом ощутив жуткий букет подножного напитка, поворачиваюсь.
… Так бы, наверное, выглядела ожившая каменная баба – из тех безымянных тюркских изваяний, что грустно взирают в степях и музеях на случайных и недолговечных своих создателей…
Старуха чутко отреагировала на смену моих впечатлений.
– Не бойся. От родной земли худа не бывает.
Улыбнулась и добавила:
– Поверь моим годам…
Она вглядывалась в меня, свесив подбородок на костлявые кисти рук, сжимавшие набалдашник гладкой палки. Потом подняла голову, оперлась на палку локтем и, переведя взгляд вбок от меня, уже громко, требовательно повторила:
– Эй – эй!
Возглас раскручивающимися клубком полетел в приозерный камыш и вот теперь уж за что-то явно зацепился: камыш дернулся. Из-за него медленно вышла корова, поводя из стороны в сторону пригнутой головой.
– Домой пошли, – позвала старуха.
И мы пошли вдоль озера, за камышовые заросли, в тихий от зноя аул.
Старуха шла впереди, далеко выбрасываю свою палку и отводя ее широко в сторону, точно государь какой. Ее белый платок в лучах заката был розов, как выгоревший флажок над аулсоветом.
Корова тащилась позади, волоча между ног флягу тучного вымени.
Мы шли в сопровождении молча сменяющих друг друга кудлатых собак – к дальнему от озера краю аула. Там, в глинобитной мазанке жила старуха. Одна.
В низенькой комнатке воздух был жирным, он обкладывал ноздри, как вазелин. В красном углу, где у иных бабушек висят образа, стояла фанерная этажерка. На ее верхней полке в картонной рамке желтела фотография с выцветшим лицом. Едва проступал силуэт девичьей фигуры.
Хозяйка заулыбалась, двинув палкой в ту сторону.
– Такая я была. Да. Сама не разгляжу уж. Глаза не те…
Прислонив палку к этажерке, она вышла доить корову, что жила здесь же, за стенкой. Стало слышно, как скрипит табуретка, бьет в ведро молоко, вздыхает корова, кряхтит старуха.
Солнце уже сидело на земле, подвернув под себя лучи, и глядело в пыльное окошко.
Я подошел к фотокарточке поближе, но увидел не больше. На второй полке стояли книги, сутулясь к боковым стойкам этажерки.
Одна – с арабским шрифтом, очень старенькая, покоробленный переплет. Я вспомнил, что начало у таких книг в конце и отлистал ветхие страницы. Книга отмолчалась… Другая с латинским шрифтом. Абай. С йотом-звездочкой в конце имени на обложке. Обернутый в давнюю газету, растертую на сгибах, стоял том «Вопросов ленинизма». Отдельно лежала поэма «Кыз-жибек», академическое издание, с подстрочным переводом.
Я раскрыл книгу и начал негромко читать.
… Послушайте, люди!
Иные сказанью оставим,
Речь о Кыз-Жибек поведем,
Насладимся, позабавимся.
Где потускнели краски,
Обновим слова…
…Я обернулся. Неслышно вошедшая старуха глядела в окошко, бормоча эти же, видимо, строки наизусть по-казахски. В руках она держала, как блюдо, рябую лепешку, на которой стояла пиала с коркой айрана. Комья кислого молока мерцали.
Позже, облокотясь на подушки из потертого зеленого бархата, я увидел, как засветилась в окошке звездочка, на подушки из потертого зеленого бархата, я увидел, как засветилась в окошке звездочка, словно переместившись туда с довоенной книжки Абая.
– Утром ты уйдешь, – сказала хозяйка. – Я должна тебе что-нибудь подарить. Молчи. Что у меня есть – сам видишь. Зато – зато есть что рассказать. Может, пригодится. Самый худой карман – это память. Но и самый надежный – память тоже. Лежи давай. Уснешь – не беда: не седа ведь борода. Проснешься…
Помолчала… Вот ее рассказ.
…Это озеро слышало голос моей матери, когда она умирала, рожая меня.
И земля, и стада, и те, кто эти стада пас, – все это принадлежало одному человеку – имени его я помнить не хочу. В то первое мое утро он сказал:
– За одну только ночь Аллах умножил мои стада на тысячу голов – на девятьсот девяносто девять ягнят и одну девчонку, – так сказал он.
Эхо этих слов вернулось ко мне, когда я начала понимать. Я росла сиротой у одного бедняка. Он владел своим безголосым голосом лучше, чем своей долей. Хотя и умел гадать на бараньей лопатке. Да. Зато как он играл на домбре! – жаворонки слетались…
Кто-то он играл, подкрякивая себе, а я глядела на него. Он вдруг бросил играть, так вот как-то поглядел на меня и сказал:
– Дай-ка я погадаю тебе, Шамтай.
Достал баранью лопатку, что-то с ней делал и сказал:
– У тебя, – сказал, – жизнь будет длинная, как аркан. Но у аркана одна петля. А у тебя – три. Три раза ты будешь в петле. Дважды петля развяжется. А третий раз, Шамтай, есть третий раз, – последний раз…
Это было осенью. Шестнадцатый год. А летом приехал его сын. Он копал окопы под Петроградом. Он сказал, что белый царь уже не царь, а как ты да я. Он меня приласкал, и я стала ему женой. Он свозил меня в Акмолинск, специально – фотографироваться. Это – та самая фотография… Коса у меня была до пяточек… Да. Молодость сладка, да время было горькое. Муж поглядел-поглядел, собрался и ушел в отряд к Амангельды.
Уже два года мы жили без белого царя. А бай как был бай, так баем и остался.
В один черный вечер он приехал к нам.
– Отсчитайте, – сказал, – от каждого десятка по овце в пользу закона и порядка, – своим людям сказал.
А у нас было всего-т девять баранов.
– Где остальные? – спрашивает.
– Это все, – ответил отец моего мужа.
– За десятую сойдет – она! – сказал бай, свесился с седла и схватил меня за косу.
Я закричала. Бай захохотал и кинул меня поперек коня, как козленка на кок-паре.
Я отдала бы остаток жизни, чтобы забыть этот кок-пар.
…Под утро меня едва живую сбросили у порога нашей юрты. Отца моего мужа не было. Говорили потом, что он ушел в Тургай искать сына. Больше я его не видела.
Тогда петля не стянулась в узел на моей шее. Она выбрала шею бая. Она нашла его в Атбасаре, на конной ярмарке, ночью, в постели… Да.
А потом уже белоказаки схватили меня как жену большевика. Посадили в кутузку. Сесть было нельзя – так много было нас – красных жен, матерей, сестер.
И сидел с нами там же один мужчина. Мулла, наш, местный. Его взяли за то, что он призывал гнев Аллаха на голову убийцы своего сына. Офицер зарубил его – ни за что, ни про что…
Утром нас стали расстреливать. Двадцать женщин и муллу. Привели. Построили. Да. Жара стояла, как нынче, И тут мулла давай хохотать. Страшно стало – помешался ходжа. Пальцем тычет – то в казаков, то в нас, то в казаков, то в нас – и хохочет. Сел на землю, бороду задрал. Казаки стали кашлять в кулак. Тогда их главный поддел к мулле, поднял его за бороду и оттащил в сторону. А он все хохочет. Застрелили его. М строем прочь. А мы остались жить дальше…
Да. Много было всего. Что ни год – в сердце зарубка. Я в колхозе работала. Муж в Москве на агронома учился. Выучился. На войне погиб.
Эта вот трость его. В бою под ним коня убило. Еще у Амангельды когда. Конь придавил ему ногу. С тех пор и хромал. Он сам ее сделал – трость эту.
В Москве в академии учился – с ней ходил. Рассказывал: друзья хотели ему какую-то особенную подарить, конфискованную у буржуя. Нет, – говорит, – как бы я с ней на обе ноги не захромал… На фронт уходил – оставил. Это, говорит, – вещь для мирного времени – собак отгонять. Хранить наказал. Сохранишь, – значит, вернусь. Значит, судьба нам. Вот и храню. Хоть и похоронка была. Да.
А я потом в колхозе работала. В войну у нас детей много было. Без отцов-матерей. Мы всей артелью за ними ходили. Своих-то мне не дал бог. В последнюю военную зиму пошли мы все – женщины на озеро, рыбу ловить. Дети ведь – надо. Я в прорубь как была, так и провалилась. И под лед. Меня, как рыбу, вылавливали. Да. И вот когда я под водой-то об лед стукалась, тут, как живой, встал против меня отец мужа моего. В руке баранью лопатку держит.
– Ну, Шамтай, – говорит, – в третий раз заарканило тебя. А третий раз есть третий раз, третий раз – последний раз…
Все, – думаю. Потянуло меня, поволокло. Все, – думаю… А это меня вытаскивали. Вытащили. Выходили. Да.
… Вот ты мне и скажи. Сколько уж лет с того прошло, а я все живу. Три раза смерть аркан набрасывала. А я все живу. Сама себе памятник живой. Выходит, я это, не умру, а?…
Еще до восхода солнца старая Шамтай проводила меня. Как и вчера, она шла впереди, далеко занося свою трость и отводя ее широко в сторону.
Остановилась на развилке степных дорог и поддела концом трости лунный ковшик.
– Гляди. Когда он наполнится звездами, он станет старой луной. А потом высыплет звезды и опять замолодеет. Вот так и я, а?
Засмеялась и коснулась тростью моего плеча.
– У тебя полнолуние еще не скоро. Мои звезды – мои. Твои – твои. Но мои –
позади. А твои – впереди. Живи.
Я погладил ее сухонькую руку и пошел.
Небо, как яблоко, наливалось золотисто-алым соком восхода. И это сравнение было странным – так далеки были сады, до которых мне надо было еще идти шестьдесят и ехать целую тысячу километров.
Верный привычке, я обернулся на повороте дороги.
Бабушка Шамтай стояла, свесив голову на кисти рук, сжимавшие трость. Белел платок. А над ее головой стоял бледный разинутый месяц. Но звезды не падали. Звезды гасли. Их затмевало восходящее солнце.
* Документальный рассказ Ильи Синельникова «От заката до восхода» прозвучал в эфире Казахского радио 12 марта 1977 года с 19.15 по 19.35
